Joker (joker000) wrote in orden_z_flaga,
Joker
joker000
orden_z_flaga

Categories:

Петр Пустота

Петр приезжает из Петербурга в Москву и встречает совоего старого знакомого Григория фон Эрнена.
Я шагнул в сторону, резко обернулся, ловя в кармане рукоять нагана, и с изумлением увидел перед собой Григория фон Эрнена – человека, которого я знал с детских лет. Но Боже мой, в каком виде! Он был с головы до ног в черной коже, на боку у него болталась коробка с маузером, а в руке был какой-то несуразный акушерский саквояж.

– А очень просто. Пришли трое с Гороховой, один представился каким-то литературным работником, а остальным и представляться было не надо. Поговорили со мной минут сорок, работник этот в основном, а потом говорят – интересная у нас беседа, но продолжить ее придется в другом месте. Мне в это другое место идти не хотелось, потому что возвращаются оттуда, как ты знаешь, довольно редко…
– Но ты же вернулся, – перебил фон Эрнен.
– Я не вернулся, – сказал я, – я туда попросту не пошел. Я, Гриша, убежал от них. Знаешь, как в детстве от дворника.
– Но почему они к тебе пришли? – спросил фон Эрнен. – Ты же человек от политики далекий. Натворил что-нибудь?
– Да ничего я не натворил. Смешно рассказывать. Я одно стихотворение напечатал – с их точки зрения, в какой-то не такой газете – так вот там рифма была, которая им не понравилась. «Броневик» – «лишь на миг». Ты себе можешь это представить?


– Это, конечно, хуже, – пробормотал он. – Но хорошо, что ты доверяешь мне. Я думаю, мы это уладим… Уладим, уладим… Сейчас звякну Алексею Максимовичу… Руки на голову.
Последние слова я понял только тогда, когда увидел лежащее на скатерти дуло маузера. Поразительно, но следующее, что он сделал, так это вынул из нагрудного кармана пенсне и нацепил его на нос.
– Руки на голову, – повторил он.
– Ты что, – сказал я, поднимая руки, – Гриша?
– Нет, – сказал он.
– Что «нет»?
– Оружие и бумаги на стол, вот что.
– Как же я положу их на стол, – сказал я, – если у меня руки на голове?
Он взвел курок своего пистолета.
– Господи, – сказал он, – знал бы ты, сколько раз я слышал именно эту фразу.
– Ну что же, – сказал я. – Револьвер в пальто. Какой ты удивительный подлец. Впрочем, я это с детства знал. Зачем тебе все это? Орден дадут?
Фон Эрнен улыбнулся.
– В коридор, – сказал он.


Я двумя руками снял с вешалки пальто, чуть повернулся, чтобы просунуть руку в рукав, и в следующий момент неожиданно для самого себя набросил его на фон Эрнена – не просто швырнул пальто в его сторону, а именно накинул.
До сих пор не пойму, как он меня не застрелил, но факт остается фактом: он нажал на курок только когда падал на пол под тяжестью моего тела, и пуля, пройдя в нескольких сантиметрах от моего бока, ударила во входную дверь. Пальто накрыло упавшего фон Эрнена с головой, и я схватил его за горло прямо сквозь толстую ткань, но она почти не помешала; коленом я успел придавить к полу запястье его руки, сжимавшей пистолет, и перед тем как его пальцы разжались, он всадил в стену еще несколько пуль. Я почти оглох от грохота. Кажется, во время нашей схватки я ударил его головой в накрытое лицо – во всяком случае, я отчетливо помню тихий хруст пенсне в промежутке между двумя выстрелами.


Дверь открылась, и в комнату ввалились два увешанных бутылочными бомбами матроса в бушлатах и развратнейше расклешенных штанах. Один из них, с усами, был уже в годах, а второй был молод, но с дряблым и анемичным лицом. Никакого внимания на пистолет в моей руке они не обратили.
– Ты Фанерный? – спросил тот, что был постарше и с усами.
– Я.
– Держи, – сказал матрос и протянул мне сложенную вдвое бумажку.
Я спрятал маузер в кобуру и развернул бумажку:
«Тов. Фанерный! Немедленно поезжайте в музыкальную табакерку провести нашу линию. Для содействия посылаю Жербунова и Барболина. Товарищи опытные. Бабаясин».


– Ребята, стоп. Это измена.
Барболин поднял на меня непонимающий взгляд.
– Англичанка гадит, – наугад бросил я.
Видимо, эти слова имели для него какой-то смысл, потому что он сразу потянул с плеча винтовку. Я удержал его.
– Не так, товарищ. Погоди.
На сцене между тем опять появился господин с пилой, сел на табурет и принялся церемонно снимать туфлю. Открыв саквояж, я вынул карандаш и бланк чекистского ордера; заунывные звуки пилы подхватили меня, понесли вперед, и подходящий текст был готов через несколько минут.
– Чего пишешь-то? – спросил Жербунов. – Арестовать кого хочешь?
– Не, – сказал я, – тут если брать, так всех. Мы по-другому сделаем. Ты, Жербунов, приказ помнишь? Нам ведь не только пресечь надо, но и свою линию провести, верно?
– Так, – сказал Жербунов.
– Ну вот, – сказал я, – ты с Барболиным иди за кулисы. А я на сцену сейчас поднимусь и линию проведу. А как проведу, сигнал дам, и вы тогда выходите. Мы им сейчас покажем музыку революции.


Товарищи бойцы! Сплотим ряды, споем что-нибудь хором,
И ответим белой сволочи революционным террором!

С этими словами я выстрелил в люстру, но не попал.


Я вдруг остро ощутил свое одиночество и беззащитность в этом мерзлом мире, жители которого норовят отправить меня на Гороховую или смутить мою душу чарами темных слов. Завтра утром, подумал я, надо будет пустить себе пулю в лоб. Последним, что я увидел, перед тем как окончательно провалиться в черную яму беспамятства, была покрытая снегом решетка бульвара – когда автомобиль разворачивался, она оказалась совсем близко к окну.

Проснулся Петр в психиатрической клиники.
Там он познакомился с Марией и психиатром Тимур Тимурычем Канашниковым.
На мне было похожее на саван одеяние, длинные рукава которого были связаны за спиной – кажется, такая рубашка называется смирительной.

На пороге стояли Жербунов и Барболин – но, Боже мой, в каком виде! На них были белые халаты, а у Барболина из кармана торчал самый настоящий стетоскоп. Это было намного больше, чем я мог вместить, и из моей груди вырвался нервный смех, который обожженное кокаином горло превратило в подобие сиплого кашля. Барболин, стоявший впереди, повернулся к Жербунову и что-то тихо сказал. Я вдруг перестал смеяться – отчего-то мне показалось, что они собираются меня бить.

Прямо напротив меня стоял большой письменный стол, заваленный множеством папок конторского вида. За столом сидел интеллигентного вида господин в белом халате, таком же, как на Жербунове и Барболине, и внимательно слушал черную эбонитовую трубку телефонного аппарата, прижимая ее к уху плечом. Его руки механически перебирали какие-то бумаги; время от времени он кивал головой, но вслух ничего не говорил. На меня он не обратил ни малейшего внимания. Еще один человек в белом халате и зеленых штанах с красным лампасом сидел на стуле у стены, между двумя высокими окнами, на которые были спущены пыльные портьеры.

– Ну давай, – буркнул господин в халате и бросил трубку на рычаг.
– Простите? – сказал я, опуская на него глаза.
– Прощаю, прощаю, – сказал он. – Имея некоторый опыт общения с вами, напомню, что мое имя – Тимур Тимурович.
– Петр. По понятным причинам не могу пожать вам руки.
– Это и не требуется. Эх, Петр, Петр. Как же вы дошли до жизни такой?
Его глаза смотрели на меня дружелюбно и даже с некоторым сочувствием; бородка клинышком делала его похожим на земского идеалиста, но я многое знал о чекистских ухватках, и в моей душе не мелькнуло даже тени доверия.
– Ни до какой особенной жизни я не доходил, – сказал я. – А уж если вы так ставите вопрос, то дошел вместе с другими.
– Это с кем же именно?
Так, подумал я, началось.
– Вы, видимо, ждете от меня каких-то адресов и явок, правильно я вас понимаю? Но поверьте, мне совершенно нечем вас обрадовать. Моя история с самого детства – это рассказ о том, как я бегу от людей, а в этом контексте о других следует говорить только категориально, понимаете?
– Разумеется, – сказал он и что-то записал на бумажку. – Без всяких сомнений. Но в ваших словах противоречие. Сначала вы говорите, что дошли до своего нынешнего состояния вместе с другими, а затем – что бежите от людей.
– Помилуйте, – ответил я, не без риска для равновесия закидывая ногу за ногу, – противоречие только кажущееся. Чем сильнее я пытаюсь избежать общества людей, тем меньше мне это удается. Кстати говоря, причину я понял только недавно – шел мимо Исаакия, поглядел на купол – знаете, ночь, мороз, звезды… да… и стало ясно.
– И в чем причина?
– Да в том, что если пытаешься убежать от других, то поневоле всю жизнь идешь по их зыбким путям. Уже хотя бы потому, что продолжаешь от них убегать. Для бегства нужно твердо знать не то, куда бежишь, а откуда. Поэтому необходимо постоянно иметь перед глазами свою тюрьму.


– Вы, Петр, конечно, не Пушкин, но все же мы решили вернуть вас в третье отделение, – сказал он и довольно засмеялся. – Там сейчас еще четыре человека, так что с вами будет пять. Вы знаете, что такое групповая терапия по профессору Канашникову? То есть по мне?

– Очень просто, – продолжал Тимур Тимурович. – После того как сеанс заканчивается, возникает эффект отдачи – совместный выход участников из состояния, только что переживавшегося ими как реальность. Это, если хотите, использование свойственного человеку стадного чувства в медицинских целях. Те, кто участвует в сеансе вместе с вами, могут проникнуться вашими идеями и настроениями на некоторое время, но, как только сеанс кончается, они возвращаются к своим собственным маниям, оставляя вас в одиночестве. И в эту секунду – если удается достичь катарсического выхода патологического психоматериала на поверхность – пациент может сам ощутить относительность своих болезненных представлений и перестать отождествляться с ними. А от этого до выздоровления уже совсем близко.

Американец посадил свой самолет во дворе, облил откуда-то взявшимся керосином и поджег. В огонь полетели малиновый пиджак, черные очки и канареечные брюки, а сам американец остался в крохотных плавках. Поигрывая великолепно развитыми мышцами, он долго искал что-то в кустах, но так и не нашел. Затем в моем сне был провал, а когда я увидел его опять, он уже был, страшно сказать, беременным – видимо, встреча с Марией не прошла для него даром. К этому моменту он успел превратиться в пугающую металлическую фигуру с условным лицом, и на его вздувшемся животе яростно сверкало солнце.

Проснувшись вновь в революционной Москве Перт встречает Чапаева.
И тот берет его в свою дивизию комиссаром.
Я повернулся к роялю.
За ним сидел человек в черной гимнастерке, которого я видел вчера в ресторане. На вид ему было лет пятьдесят; у него были загнутые вверх густые усы и легкая седина на висках. Казалось, он даже не заметил моего появления – его глаза были закрыты, словно весь он ушел в музыку. Играл он и правда превосходно. На крышке рояля я увидел папаху тончайшего каракуля с муаровой красной лентой и необычной формы шашку в великолепных ножнах.


– Кто вы такой? – спросил я.
– Моя фамилия Чапаев, – ответил незнакомец.
– Она ничего мне не говорит, – сказал я.
– Вот именно поэтому я ей и пользуюсь, – сказал он. – А зовут меня Василий Иванович. Полагаю, что это вам тоже ничего не скажет.


– Как вы очевидно, догадываетесь, – сказал он, – я к вам не только по поводу вашего саквояжа. Сегодня я отбываю на восточный фронт, где командую дивизией. Мне нужен комиссар. Прошлый… Ну, скажем, не оправдал возлагавшихся на него надежд. Вчера я видел вашу агитацию, и вы произвели на меня недурное впечатление. Кстати, Бабаясин тоже очень доволен. Я хотел бы, чтобы политическую работу во вверенных мне частях проводили вы.
С этими словами он расстегнул карман гимнастерки и протянул мне сложенный вчетверо лист бумаги. Я развернул его и прочел:
«Тов. Фанерному. Согласно приказа тов. Дзержинского вы немедленно переводитесь в распоряжение командира Азиатской Конной Дивизии тов. Чапаева с целью заострения политической работы. Бабаясин».


В поезде Петр знакомится с Анной.
Думать мне пришлось недолго – дверь распахнулась, и я увидел Чапаева. На нем был черный бархатный пиджак, белая сорочка и алая бабочка из такого же переливающегося муара, что и красные лампасы на его шинели. Следом за Чапаевым в салон вошла девушка.
Она была острижена совсем коротко – это даже трудно было назвать прической. На ее еле сформированную грудь, обтянутую темным бархатом, спускалась нитка крупных жемчужин; ее плечи были широкими и сильными, а бедра чуть узковатыми. У нее были слегка раскосые глаза, но это только добавляло ей очарования.


Проснувшийся в психиатрической лечебнице Петр знакомится с Володиным и Сердюком.
– Владимир Володин, – представился человек с бородкой. – Можно просто Володин. Поскольку вы решили в очередной раз потерять память, впору знакомиться заново.

Кроме Володина, в других ваннах лежали еще двое – длинноволосый голубоглазый блондин с редкой бородкой, похожий на древнеславянского витязя, и темноволосый молодой человек с несколько женственным бледным лицом и чрезмерно развитой мускулатурой. Они выжидающе глядели на меня.
– Похоже, вы действительно нас не помните, – сказал бородатый блондин через несколько секунд тишины, – Семен Сердюк.
– Петр, – ответил я.
– Мария, – сказал молодой человек из крайней ванны.
– Простите?
– Мария, Мария, – повторил он с явным неудовольствием. – Такое имя. Знаете, был такой писатель – Эрих Мария Ремарк? Меня в честь него назвали.
– Не доводилось, – ответил я. – Это, наверно, из новых.
– А еще был такой Райнер Мария Рильке. Тоже не слыхали?
– Отчего, про этого слышал. Даже знаком-с.
– Ну вот, он был Райнер Мария, а я – просто Мария.
– Позвольте, – сказал я, – кажется, я узнаю ваш голос. Это не вы случайно рассказывали эту странную историю про самолет, про алхимический брак России с Западом и так далее?
– Я, – ответил Мария, – а что вы в ней находите странного?
– Да в целом ничего, – сказал я, – но я отчего-то решил, что вы женщина.
– В некотором роде так и есть, – ответил Мария. – Как говорит наш хозяин, моя ложная личность, безусловно, женщина.


Я смутно помнил, что кабинет Тимура Тимуровича располагается возле какого-то высокого полукруглого окна, сразу за которым видна крона огромного дерева. Коридор, в котором я стоял, далеко впереди поворачивал вправо, и на линолеуме в этом месте лежали яркие блики дневного света. Пригибаясь, я добрался до поворота и увидел окно. Дверь в кабинет я тоже сразу узнал по роскошной золоченой ручке.

Сдвинув эти бумаги в сторону, я перевернул картонный лист и прочел на нем:

«ДЕЛО: ПЕТР ПУСТОТА»

«В раннем детстве жалоб на психические отклонения не поступало. Был жизнерадостным, ласковым, общительным мальчиком. Учился хорошо, увлекался сочинением стихов, не представляющих особ. эстетич. ценности. Первые патолог. отклонен. зафиксированы в возрасте около 14 лет. Отмечается замкнутость и раздражительность, не связанная с внешними причинами. По выражению родителей, „отошел от семьи“, находится в состоянии эмоц. отчуждения. Перестал встречаться с товарищами – что объясняет тем, что они дразнят его фамилией „Пустота“. То же, по его словам, проделывала и учительница географии, неоднократно называвшая его пустым человеком. Существенно снизилась успеваемость. Наряду с этим начал усиленно читать философскую литературу: сочинения Юма, Беркли, Хайдеггера – все, где тем или иным образом рассматриваются философские аспекты пустоты и небытия. В результате начал „метафизически“ оценивать самые простые события, заявлял, что выше сверстников в „отваге жизненного подвига“. Стал часто пропускать уроки, после чего близкие вынуждены были обратиться к врачу.
На контакт с психиатром идет легко. Доверчив. О своем внутреннем мире заявляет следующее. У него имеется „особая концепция мироощущения“. Больной „сочно и долго“ размышляет о всех окружающих объектах. Описывая свою психическую деятельность, заявляет, что его мысль, „как бы вгрызаясь, углубляется в сущность того или иного явления“. Благодаря такой особенности своего мышления в состоянии „анализировать каждый задаваемый вопрос, каждое слово, каждую букву, раскладывая их по косточкам“, причем в голове у него существует „торжественный хор многих «Я»“, ведущих спор между собой. Стал чрезвычайно нерешителен, что обосновывает, во-первых, опытом „китайцев древности“, а во-вторых, тем, что „трудно разобраться в вихре гамм и красок внутренней противоречивой жизни“. С другой стороны, по собственным словам, обладает „особым взлетом свободной мысли“, которая „возвышает его над всеми остальными мирянами“. В связи с этим жалуется на одиночество и непонятость окружающими. По словам больного, никто не в силах мыслить с ним „в резонанс“.
Полагает, что способен видеть и чувствовать недоступное „мирянам“. Например, в складках шторы или скатерти, в рисунке обоев и т.д. различает линии, узоры и формы, дающие „красоту жизни“. Это, по его словам, является его „золотой удачей“, то есть тем, для чего он ежедневно повторяет „подневольный подвиг существования“.
Считает себя единственным наследником великих философов прошлого. Подолгу репетирует „речи перед народом“. Помещением в психиатрическую больницу не тяготится, так как уверен, что его „саморазвитие“ будет идти „правильным путем“ независимо от места обитания».


Дальнейшее заняло от силы несколько секунд. Мы с Володиным вскочили со своих мест. Володин обхватил руками рванувшегося к Марии Сердюка. Лицо Марии исказилось гримасой ярости; он поднял бюст над головой, замахнулся им и шагнул к Сердюку. Я оттолкнул Марию и увидел, что Володин схватил Сердюка таким образом, что прижал его руки к туловищу, и если Мария все-таки ударит его бюстом, тот не сможет даже закрыться ладонями. Я попытался разорвать руки Володина, сцепленные на груди у закрывшего глаза и блаженно улыбающегося Сердюка, и вдруг заметил, что Володин с ужасом смотрит мне за спину. Я повернул голову и увидел мертвое гипсовое лицо с пыльными бельмами глаз, медленно опускающееся на меня из-под засиженного мухами штукатурного неба.

Петр пришел в себя после контузии в городке Алтай-Виднянск.
Бюст Аристотеля был единственным, что сохраняла моя память, когда я пришел в себя.

Я поднял руки к голове и вздрогнул – мне показалось, что мои ладони легли на обросший короткой щетиной бильярдный шар. Я был пострижен наголо, как при тифе. Была еще какая-то странность, какой-то безволосый выступ на коже. Я провел по нему пальцами и понял, что это длинный шрам, наискось пересекающий весь череп. Ощущение было такое, словно мне на кожу приклеили гуммиарабиком кусок кожаного ремня.
– Шрапнель, – сказала Анна. – Хоть шрам и внушительный, это пустяки. Вас только царапнуло пулей. Кость даже не задело. Но контузило, похоже, прилично.


– А что это, кстати, за город? – спросил я.
– Он называется Алтай-Виднянск. Кругом горы. Даже не понимаю, как в таких местах появляются города. Все общество – несколько офицеров, пара каких-то странных личностей из Петербурга и местная интеллигенция. Жители про войну и революцию в лучшем случае что-то слышали. Ну и большевики мутят на окраинах. В общем, дыра.


– Чапаев, – сказала она, – один из самых глубоких мистиков, которых я когда-либо знала. Я полагаю, что в вашем лице он нашел благодарного слушателя и, возможно, ученика. Больше того, я подозреваю, что несчастье, которое с вами произошло, некоторым образом связано с вашими беседами.

Внутри стоял широкий стол из свежеоструганных досок и две лавки. На столе стояла огромная бутыль с мутноватой жидкостью, стакан и лежало несколько луковиц. На ближайшей лавке спиной ко мне сидел человек в чистой белой рубахе навыпуск.
– Прошу прощения, – сказал я, – у вас в бутылке случайно не водка?
– Нет, – сказал человек, оборачиваясь, – это самогон.
Это был Чапаев.
Я вздрогнул от неожиданности.
– Василий Иванович!
– Здорово, Петька, – сказал он с широкой улыбкой. – Я смотрю, ты уже на ногах.


Петр отправляется на встречу с Черным Бароном Юнгерном.
– Тебя еще мучают эти кошмары, на которые ты жаловался?
– Как всегда, Василий Иванович, – ответил я.


Дорога упиралась в два невысоких крутых бугра, между которыми пролегал узкий проход. Эти бугры образовывали подобие естественных ворот и были настолько симметричными, что казались какими-то древними башнями, ушедшими в землю много веков назад. Они словно отмечали границу, за которой местность меняла рельеф – там начинались холмы, переходящие у горизонта в горы. Похоже, за этой границей менялся не только рельеф – почувствовав на своем лице ощутимую волну ветра, я с недоумением поглядел на идеально прямой столб дыма, до невидимого источника которого было теперь совсем недалеко.


– Так кого мы все-таки ждем? – повторил я свой вопрос.
– У нас встреча с Черным Бароном, – ответил Чапаев. – Я полагаю, Петр, что вам запомнится это знакомство.
– А что это за странная кличка? Я полагаю, у него есть имя?
– Да, – сказал Чапаев. – Его настоящая фамилия Юнгерн фон Штернберг.


В узком проходе между двумя холмами появился какой-то странный предмет. Приглядевшись, я понял, что это паланкин, очень архаичный и странный, состоящий из кабинки с округлой крышей и четырех длинных ручек, на которых эту кабинку носили. Материал, из которого были сделаны крыша и ручки, казался позеленевшей от времени бронзой, покрытой множеством крохотных нефритовых бляшек, которые блестели загадочно, как кошачьи глаза в темноте. Вокруг не было видно никого, кто мог бы незаметно принести паланкин, – оставалось только думать, что неведомые носильщики, чьими ладонями до блеска были отполированы длинные ручки, успели спрятаться за земляными воротами.

Чапаев выпрыгнул из коляски и подошел к паланкину.
– Здравствуйте, барон, – сказал он.
– Добрый день, – ответил низкий голос из-за занавески.
– Я опять с просьбой, – сказал Чапаев.
– Полагаю, что вы и в этот раз просите не за себя.
– Да, – сказал Чапаев. – Вы помните Григория Котовского?
– Помню, – сказал голос из паланкина. – А что с ним случилось?
– Кто это?
– Это мой комиссар Петр Пустота, – ответил Чапаев. – Отличился в бою на станции Лозовая.
– Что-то слышал, – сказал барон. – Он здесь по тому же делу?
Чапаев кивнул.

– Что за этими воротами?
Чапаев улыбнулся.
– Не хочу портить вам впечатления.
За воротами глухо хлопнул револьверный выстрел. Через секунду в них выросла одинокая фигура барона.
– А теперь вы, Петр, – сказал он.
Я вопросительно посмотрел на Чапаева. Тот, сощурив глаза, утвердительно кивнул головой, причем каким-то необычайно сильным жестом, словно вжимая невидимый гвоздь себе в грудь подбородком.
– Я никак не могу объяснить ему, что такое ум. Сегодня утром он до того меня довел, что я полез за пистолетом. Все, что можно сказать, я уже много раз ему говорил, так что нужна демонстрация, барон, нечто такое, чего он уже не смог бы игнорировать.
– Ваши проблемы, милый Чапаев, довольно однообразны. Где ваш протеже?
Чапаев повернулся к коляске, где сидел Котовский, и махнул рукой.

Занавеска паланкина откинулась, и я увидел человека лет сорока, блондина с высоким лбом и холодными бесцветными глазами. Несмотря на висячие татарские усы и многодневную щетину, его лицо было очень интеллигентным; одет он был в странного вида черную не то рясу, не то шинель, по фасону похожую на монгольский халат с длинным полукруглым вырезом. Я, собственно, и не подумал бы никогда, что это шинель, если бы не погоны с генеральскими зигзагами на его плечах. На его боку висела точь-в-точь такая же шашка, как у Чапаева, только кисть, прикрепленная к ее рукояти, была не лиловой, а черной. А на груди у него было целых три серебряных звезды, висящих в ряд. Он быстро вылез из паланкина (оказалось, что он почти на голову меня выше) и смерил меня взглядом.



Он взял меня под локоть и повернул к земляным воротам.
– Прогуляемся среди костров, – сказал он, – посмотрим, как наши ребята.
– Я не вижу никаких костров, – сказал я.
– Не видите? – сказал он. – А вы посмотрите внимательней.
Я опять поглядел в просвет между двумя оплывшими земляными буграми. И тут барон неожиданно толкнул меня в спину. Я полетел вперед и повалился на землю; его движение было настолько резким, что на секунду мне показалось, что я калитка, которую он сшиб с петель ударом ноги. В следующий момент какая-то зрительная судорога прошла по моим глазам; я зажмурился, и в темноте передо мной вспыхнули яркие пятна, как это бывает, если пальцами надавить на глаза или сделать резкое движение головой. Но когда я открыл глаза и поднялся на ноги, эти огни не исчезли.


– Это один из филиалов загробного мира, – сказал Юнгерн, – тот, что по моей части. Сюда попадают главным образом лица, при жизни бывшие воинами. Может быть, вы слышали про Валгаллу?
– Слышал, – ответил я, чувствуя, как во мне растет несуразное детское желание вцепиться в край бароновой рясы.
– Вот это она и есть. Только, к сожалению, сюда попадают не только воины, но и всякая шелупонь, которая много стреляла при жизни. Бандиты, убийцы – удивительная бывает мразь. Вот поэтому и приходится ходить и проверять. Иногда даже кажется, что работаешь здесь чем-то вроде лесника.


– Чапаев попросил меня взять вас с собой, чтобы вы хоть раз оказались в месте, которое не имеет никакого отношения ни к вашим кошмарам о доме умалишенных, ни к вашим кошмарам о Чапаеве, – сказал барон. – Внимательно поглядите вокруг. В этом месте оба ваших навязчивых сна одинаково иллюзорны. Стоит мне бросить вас у костра одного, и вы поймете, о чем я говорю.

По просьбе Чапаева выступил на концерте бойцов дивизии.
Как бы отдавая салют невидимому цезарю, я поднял руку над головой и в своей обычной манере, совершенно никак не интонируя, а только делая короткие паузы между катернами, прочел:

– У княгини Мещерской была одна изысканная вещица –
Платье из бархата, черного, как испанская ночь.
Она вышла в нем к другу дома, вернувшемуся из столицы,
И тот, увидя ее, задрожал и кинулся прочь.
«О, какая боль, – подумала княгиня, – какая истома!
Пойду сыграю что-нибудь из Брамса – почему бы и нет?»
А за портьерой в это время прятался обнаженный друг дома,
И страстно ласкал бублик, выкрашенный в черный цвет.

Эта история не произведет впечатления были
На маленьких ребят, не знающих, что когда-то у нас,
Кроме крестьян и рабочего класса, жили
Эксплуататоры, сосавшие кровь из народных масс.

Зато теперь любой рабочий имеет право
Надевать на себя бублик, как раньше князья и графы!

Несколько секунд над рядами стояла тишина, а потом они вдруг взорвались таким аплодисментом, какого мне не доводилось срывать и в «Бродячей Собаке».


Ткачи подожгли усадьбу.
– Слушайте, Чапаев, они, кажется подожгли усадьбу.
– Что поделать, Петька, – сказал Чапаев, – так уж устроен этот мир, что на все вопросы приходится отвечать посреди горящего дома.
– Я согласен, – сказал я, садясь напротив, – все это замечательно, водоворот мыслей и так далее. Мир делается реальным и нереальным, я это все хорошо понимаю. Но сейчас сюда придут очень неприятные личности… Понимаете, я не хочу сказать, что они реальны, но нас они заставят ощутить свою реальность в полной мере.


– Так кто же вы, Василий Иванович?
– Я? – переспросил он и поднял на меня глаза. – Я отблеск лампы на этой бутылке.
Мне показалось, что свет, отражавшийся в его глазах, хлестнул меня по лицу. И тут, совершенно неожиданно для себя, я все понял и вспомнил.
Удар был таким сильным, что в первый момент я подумал, что прямо в центре комнаты разорвался снаряд. Но я почти сразу пришел в себя. У меня не было потребности говорить что-то вслух, но инерция речи уже перевела мою мысль в слова.
– Самое интересное, – тихо прошептал я, – что я тоже.
– Так кто же это? – спросил он, указывая на меня пальцем.
– Пустота, – ответил я.
– А это? – он указал пальцем на себя.
– Чапаев.
– Отлично! А это? – он обвел рукой комнату.
– Не знаю, – сказал я.


Одним движением опрокинув стол, он нагнулся и поднял узкий деревянный люк с металлическим кольцом.
– Пошли отсюда, – сказал он, – здесь больше делать нечего.


– Огонь! Вода! Земля! Пространство! Воздух! – крикнул Чапаев.
Анна быстро завертела поворотную ручку, и башня с тихим скрипом стала поворачиваться вокруг оси. Пулемет молчал, и я с недоумением посмотрел на Чапаева. Он сделал успокаивающий жест рукой. Башня совершила полный оборот и остановилась.
– Что, заело? – спросил я.
– Нет, – сказал Чапаев. – Просто уже все.


– Это был глиняный пулемет, – сказал Чапаев. – Теперь я могу рассказать тебе, что это такое. На самом деле это никакой не пулемет. Просто много тысячелетий назад, задолго до того, как в мир пришли будда Дипанкара и будда Шакьямуни, жил будда Анагама. Он не тратил времени на объяснения, а просто указывал на вещи мизинцем своей левой руки, и сразу же после этого проявлялась их истинная природа. Когда он указывал на гору, она исчезала, когда он указывал на реку, она тоже пропадала. Это долгая история – короче, кончилось все тем, что он указал мизинцем на себя самого и после этого исчез. От него остался только этот левый мизинец, который его ученики спрятали в куске глины. Глиняный пулемет и есть этот кусок глины с мизинцем Будды. Очень давно в Индии жил человек, который попытался превратить этот кусок глины в самое страшное на земле оружие. Но как только он просверлил в глине дырку, этот мизинец указал на него самого, и он исчез. С тех пор мизинец хранился в запертом сундуке и переезжал с места на место, пока не затерялся в одном из монгольских монастырей. А сейчас, по целому ряду обстоятельств, он оказался у меня. Я приделал к нему приклад и назвал его глиняным пулеметом. И только что мы пустили его в ход.

То, что я увидел, было подобием светящегося всеми цветами радуги потока, неизмеримо широкой реки, начинавшейся где-то в бесконечности и уходящей в такую же бесконечность. Она простиралась вокруг нашего острова во все стороны насколько хватало зрения, но все же это было не море, а именно река, поток, потому что у него было явственно заметное течение. Свет, которым он заливал нас троих, был очень ярким, но в нем не было ничего ослепляющего или страшного, потому что он в то же самое время был милостью, счастьем и любовью бесконечной силы – собственно говоря, эти три слова, опохабленные литературой и искусством, совершенно не в состоянии ничего передать.

– Что это? – спросил я.
– Ничего, – ответил Чапаев.
– Да нет, я не в том смысле, – сказал я. – Как это называется?
– По-разному, – ответил Чапаев. – Я называю его условной рекой абсолютной любви. Если сокращенно – Урал. Мы то становимся им, то принимаем формы, но на самом деле нет ни форм, ни нас, ни даже Урала. Поэтому и говорят – мы, формы, Урал.
– Но зачем мы это делаем?
Чапаев пожал плечами.
– Не знаю.
– А если по-человечески? – спросил я.
– Надо же чем-то занять себя в этой вечности, – сказал он. – Ну вот мы и пытаемся переплыть Урал, которого на самом деле нет. Не бойся, Петька, ныряй!
– А я смогу вынырнуть?
Чапаев смерил меня взглядом с ног до головы.
– Так ведь смог же, – сказал он. – Раз тут стоишь.

Он хотел сказать что-то еще, но тут Анна, докурив свою папироску, бросила ее на землю, аккуратно загасила ногой и, даже не посмотрев на нас, разбежалась и бросилась в поток.
– Вот так, – сказал Чапаев. – Правильно. Чем лясы точить.


Не оставив себе ни секунды на раздумья, я вскочил на ноги, разбежался и бросился в Урал.
Я не почувствовал почти ничего – просто теперь он был со всех сторон, и поэтому никаких сторон уже не было. Я увидел то место, где начинался этот поток, – и сразу понял, что это и есть мой настоящий дом. Словно подхваченная ветром снежинка, я понесся к этой точке. Сначала мое движение было легким и невесомым, а потом произошло что-то странное: мне стало казаться, что непонятное трение тянет назад мои голени и локти и мое движение замедляется. А как только оно замедлилось, окружавшее меня сияние стало меркнуть, и в момент, когда я остановился совсем, свет сменился тусклой полутьмой, источником которой, как я вдруг понял, была горевшая под потолком электрическая лампа.
Мои руки и ноги были пристегнуты ремнями к креслу, а голова лежала на маленькой клеенчатой подушке.
Откуда-то из полутьмы выплыли жирные губы Тимура Тимуровича, приблизились к моему лбу и припали к нему в долгом влажном поцелуе.
– Полный катарсис, – сказал он. – Поздравляю.


Я пожал плечами.
– Не могу сказать, что особенно соскучился по вашим согражданкам, Жербунов.
– Это почему? – спросил Жербунов.
– А потому, – ответил я, – что все бабы суки.
– Это верно, – сказал он и вздохнул. – Ну а все-таки – чем будешь заниматься? Работать-то надо кем-то?
– Не знаю, – ответил я. – Могу стихи писать, могу эскадроном командовать. Там видно будет.


Портьера у входа колыхнулась, и оттуда высунулся человек в канареечном пиджаке, по-прежнему сжимающий в руке телефонную трубку. Он щелкнул пальцами и кивнул на мой столик. Тотчас передо мной вырос половой в черном пиджаке и бабочке. В руках у него была кожаная папка с меню.
– Что будем кушать? – спросил он.
– Есть я не хочу, – ответил я, – а вот водочки бы выпил с удовольствием. Озяб.
– «Смирнофф»? «Столичная»? «Абсолют»?
– «Абсолют», – ответил я. – И еще мне хотелось бы… Как бы это сказать… Чего-нибудь растормаживающего.
Половой с сомнением поглядел на меня, потом повернулся к канареечному господину и сделал какой-то шулерский жест. Канареечный господин кивнул. Тогда половой склонился к моему уху и прошептал:
– Псилоцибы? Барбитураты? Экстаз?
Секунду или две я мысленно взвешивал эти иероглифы.
– Знаете что? Возьмите экстаз и растворите его в абсолюте. Будет в самый раз.


Пошатываясь, я прошел через двор и вышел на улицу.
Броневик Чапаева стоял как раз на том месте, где я ожидал его увидеть, и снежная шапка на его башне была именно такой, какой должна была быть. Его мотор работал, и за косой стальной кормой вилось сизое облачко дыма. Добравшись до двери, я постучал в нее. Она открылась, и я влез внутрь.

– Понятно, – сказал Чапаев. – Тебе привет от Анны. Она просила передать тебе вот это.
Нагнувшись, он протянул здоровую руку под сиденье и поставил на стол пустую бутылку с золотой этикеткой, сделанной из квадратика фольги. Из бутылки торчала желтая роза.
– Она сказала, что ты поймешь, – сказал Чапаев. – И еще, кажется, ты обещал ей какие-то книги.
Я кивнул, повернулся к двери и припал к глазку. Сначала сквозь него были видны только синие точки фонарей, прорезавших морозный воздух, но мы ехали все быстрее – и скоро, скоро вокруг уже шуршали пески и шумели водопады милой моему сердцу Внутренней Монголии.

Кафка-юрт,

1923–1925.


Участие в произведениях Пелевина:
1. Главный герой романа Чапаев и Пустота.
Цитаты из романа "Чапаев и Пустота"
Tags: #Пелевин, Персонажи Пелевина, Чапаев и Пустота, Энциклопедия Пелевина, цитаты
Subscribe

promo orden_z_flaga январь 23, 2018 01:04 1
Buy for 10 tokens
В поисках внутреннего Буратино Абсолютный Буратино Пять загадок Буратино
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments